Интервью Беллы Ахадулиной газете Самарское обозрение

С Беллой Ахмадулиной корреспондент «СО» встретился в унылом провинциальном городе Саранске. Белла Ахатовна приехала туда с творческим вечером. Она сидела в театральной гримерке, заваленной цветами, и голосом, похожим не то на песню, не то на плач, говорила: «Извините, но сегодня разговора не получится». Ее знаменитый муж Борис Мессерер, сопровождающий Беллу повсюду, виновато развел руками и снова стал зарисовывать в блокнот вид из окна: маковки церквей в фонарном свете. «Если уж очень хотите, можете поехать с нами,- пропела Белла. — Завтра мы едем на машине в знаменитый Санаксарский монастырь и по лагерным местам, где отбывали срок писатели Синявский и Даниэль». Ранним утром наша «Волга» мчалась в сторону мест не столь отдаленных, за окном тянулись снега, снега…

- Белла Ахатовна, чем вызвана эта поездка?
- В монастыре живет известный прозорливый старец Иероним. Кроме того, к поездке меня подтолкнули слова поэтессы Ирины Ратушинской. Недавно я позвонила ей в Лондон, и когда она узнала, что я собираюсь в Мордовию, то призналась, что скучает по тем местам. И я решила поехать по тюрьмам, ощутить эту энергетику. Там ведь целый пласт русской литературы 60-80-х.

- Вы тоскуете по тем временам?
- Откровенно говоря, нет. Своих слушателей, до сих пор сохранивших интерес к поэзии, я утешаю: «Это вы скучаете по своей молодости». 60-е не были временем поэтического апофеоза, который будто бы создали поэты-шестидесятники. В 60-м еще был жив Пастернак, Ахматова умерла только в 65-м. Мы были современниками великих поэтов. Просто это время оказалось переломным в общественной жизни, люди были встревожены, обнадежены, пребывали в смятении чувств. Тогда казалось, что поэты возьмут на себя миссию что-то объяснить людям, провозгласить какие-то новые идеи. Очевидно, поэтому количество слушателей было столь велико, что не поддавалось исчислению. Мне часто приходилось говорить людям, что поэзия не может рассчитывать на такой успех, она должна быть тем сверчком, который должен знать свой шесток (пусть этот шесток и выше земной суеты). Этот сверчок не должен тягаться по популярности ни с футбольными клубами, ни с эстрадными кумирами, должен рассчитывать только на тех, кому дано услышать его тихую музыку. Эти люди и есть его спасители, его надежда в этом мире.

- Много, по-вашему, осталось таких людей?
- Нет, не много. Но тем они мне и дороги. Восприятие стихов — это напряжение и труд, даже жертвенность. Эмоциональная реакция на стихи становится прибылью поэта. И эта прибыль слаще всего. Мандельштам очень любил сладкое, ему казалось, что это питает изнуренный мозг, чтобы писать. А у него порой не было даже куска хлеба.

- Вы ведь были знакомы со многими, как теперь говорят, знаковыми фигурами уходящего века…
- У меня много посвящений Ахматовой, Цветаевой, Высоцкому и многим другим. Я всегда была потрясена трагичным сюжетом их судеб. «Всех обожание — бедствие огромное». Эта строчка пришла ко мне на могиле Анны Андреевны в Комарове. Я долго сидела возле ее креста и вдруг в напряженном состоянии нервов, в прозрачном дне и близости Финского залива я ощутила ее жизнь и бессмертие. И еще какое-то ироничное отношение ко мне. Тогда родились строчки, что я стою, как нищий, согнанный с крыльца. «Ирония — избранников занятие».

- Вы помните тот злополучный день, когда на стареньком «Москвиче» вы единственный раз вывезли Ахматову на прогулку и попали в аварию?
- Помню. Это было ужасно. Наверное, виноватость за эту аварию тоже примешивалась к моим стихам о ней. Я была очень близка с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Кстати, даже последний ее день рождения мы встретили вместе. Не могу признать то, что о ней написала в своих мемуарах Эмма Григорьевна Герштейн. Вообще отношения между великими всегда складывались трудно либо не складывались совсем. Я уже говорила о том, что у меня есть поговорка «Из великих людей гарнитура не сделаешь». Набоков в «Других берегах» описал встречу с Буниным после Нобелевской премии, о том, как они не сошлись и какими чужими ему, Набокову, показались эти эмигрантские водочка и селедочка.

- Говорят, вы были последней из русских, кто видел Набокова живым.
- Да. Нас с Борей предупреждали, что Набоков высокомерен, заносчив, что ему плевать на людей из России. Но вышло совсем не так. Наверное, потому, что нам просто от него ничего не было нужно. Я его только обожала. И мы всю встречу проговорили легко и мило.

- Вы часто перечитываете письма Высоцкого?
- Нет, но храню как зеницу ока. Они греют меня в трудные времена. Я очень любила получать от него письма. И была рада, когда Володя с Мариной уезжали на автомобиле в Париж. Тогда я сидела возле окна и думала: как здорово, что они сейчас едут в этом автомобиле. И им хорошо вдвоем. Володя всегда мог написать строчку, после которой было хорошо несколько дней. Вроде бы пустяк, какая-то простенькая фраза, но столько в нее всегда было вложено сердца, любви.
Я всегда задумывалась, откуда в нем, исстрадавшемся, столько любви. Володя был очень раним, несмотря на всенародное обожание, которое, кстати, было и поддержкой, и докукой. Мало кто знает, как Высоцкий хотел вступить в Союз писателей. И я несколько раз пыталась ему помочь, встречалась с разными начальниками, но он, естественно, об этом даже не догадывался. Однажды мне дали согласие на то, чтобы напечатать стихи Высоцкого. Они вышли в жутко исковерканном виде, и при встрече Володя так посмотрел на меня… Не зло, нет, но было в его глазах такое страдание, что у меня слезы навернулись. Высоцкий считал, что этим членством в Союзе писателей он подчеркнет свою независимость как сочинителя, как художника, как личности. Но ничего не выходило.

Он мечтал освободиться от театрального гнета, но без театра не мог, хотя театр, как известно, помыкает актером, держит его в дисциплине. Я почувствовала это сама, когда снималась в фильме у Шукшина «Живет такой парень».

- Говорят, эта роль в сценарии была выписана как весьма негативная?
- Когда мы впервые встретились с Василием Макаровичем, он увидел во мне то, что было ему противопоказано и даже отчасти отвратительно. Я ему показалась нарядной городской дамочкой. И поэтому он позвал меня в свой фильм «Живет такой парень», где по сценарию журналистка — просто омерзительное существо. Ей все равно, что там происходит на Алтае, ей совсем нет дела до какого-то там Пашки Колокольникова. Она надменна. Она спрашивает и не слышит. Я тогда сказала: «Василий Макарович, вы очень ошиблись, увидев во мне хладнокровную городскую дамочку. На самом деле я другая». И поведала ему, как во время моих невзгод работала нештатным корреспондентом «Литературной газеты» в Сибири, как смеялись надо мной сталевары или подобные шукшинскому герою люди. Они были ко мне милостивы, но ужасно ироничны. Разыгрывали меня, сообщали о грандиозных успехах, я мчалась к ним во всю прыть, записывала, но потом оказывалось, что такого быть просто не может. В общем, со мной происходило все строго обратное, чем описано в сценарии.

- И что сказал Шукшин?
- Он сказал, что ничего менять не надо, а можно играть прямо так. Даже из текста ни слова не выкинули. Но героиня получилась хорошей, не знающей жизни, но наивной и светлой. Во время съемок мы с Шукшиным сдружились. И дружили потом очень долго. Я его примиряла с Москвой, водила везде. На его гонорар от фильма купили ему костюм, галстук, туфли. Помню, тогда же выкинули в мусоропровод его кирзовые сапоги, в которых он неизменно ходил. Он был замечательный и в то же время всегда несчастный.

- Какие воспоминания остались у вас о Булате Окуджаве?
- До сих пор я возвращаюсь к нему помыслами, нашей любовью, нашей печалью. В нашей дружбе с Булатом, совершенно отдельной от остальных дружб, была какая-то отрада. У него в характере были какие-то воспитательные черты: при нем невозможно было плохо себя вести.
О нем я могу рассказывать очень долго. Мы всегда обменивались разными посвящениями. Это была такая игра, я часто посылала ему письма и телеграммы. Я невольно следую пушкинским привычкам, поэтому особенно люблю воспевать друзей, обожать их, поднимать заздравные тосты или писать посвящения в альбомы, записные книжки или на салфетках. Вот одно посвящение Булату:

Как снег летит! Как снегу много!
Как много ты любим, мой брат.
Какая долгая дорога
Из Петербурга в Ленинград!

… Между тем мы подъехали к монастырю, на высоких крестах которого жались друг к другу озябшие галки. Затем прошли к склепу адмирала Ушакова. А под вечер уже ехали по мордовским лагерям, и за окном тянулись вышки, заборы, колючки. И это, по словам Беллы, было неким символом вечных российских крайностей: от святости до тюрьмы несколько верст. Снова вспоминали Окуджаву, Сахарова, духовные ориентиры, которые вдруг ушли, и надежды на что-то светлое почти не осталось. Мы все часто вспоминаем про «возьмемся за руки», но не находим этих рук. А бывает, сплачиваемся с такой силой, что кости трещат. И вот как-то дотянули до конца века. Как? Непонятно. Говорят, что на Руси так было всегда. Значит, жизнь продолжается.